Я считаю антропологию псевдонаукой.
Если верить ее определению человека,
Мир перенаселен.
Станислав Ежи Лец
Латентные представления о человеке в гуманитарных дисциплинах.Антропология сегодня в России не в почете. Отсутствие интереса кчеловеку может объясняться как моральными особенностями нашегообщества, так и проблемами самой науки. Первое обстоятельство означает,что «мы» (в том числе и академическое сообщество), видимо, вполнедовольны «собой», но недовольны внешними обстоятельствами бытия, откоторых мы зависим и которые нами не контролируются: уровнем жизни,государственной политикой, системой социального обеспечения илиобразования, войной на Кавказе и т.п. Второе указывает на наличиемножества препятствий или табу на рационализацию моральнойпроблематики. Между реальным многообразием человеческих типов,проявлений человеческого, и действительностью их изучения, способностьюк восприятию сложности отношений между людьми, стоят собственные догмынауки, в том числе и внутридисциплинарные представления о человеке. Внауке именно они играют роль барьера, ограждающего исследователя отновых точек зрения и возможностей понимания и описания человека.
Я разделяю мнение А.Я. Гуревича о том, что возможности исторической антропологии далеко не исчерпаны[1].Я бы только добавил – и не только исторической, но и социальной,культурной, экономической. Ограниченными оказываются лишь прежние формыинтерпретации человека, но не сама значимость антропологическойпроблематики. Нынешние самоочевидные, а потому не вызывающие вопросовпредставления о человеке в действительности оказываются довольносложными, исторически изменчивыми образованиями, соединяющими в себемножество планов социальных, моральных, эстетических или политическихинтерпретаций реальности. В сменах научного интереса есть определеннаялогика: фокус внимания раз за разом переносится от описания целостностикакой-то определенной «культуры», ее канонических образцов и достиженийк институтам и группам, обеспечивающим ее воспроизводство, затем – кисточникам сведений или к самим средствам, которыми она описывается иизучается. Возникают альтернативные точки зрения на «общество»,«историю», которые начинают дифференцироваться, обретать планы своей«повседневности», перестают быть историей войн, деяний царей изнаменитых людей. Высокая «культура», или «цивилизация», дополняетсяновыми планами и измерениями: открывается возможность изучения«массовой» или «низовой» культуры, «контр-культуры», «субкультуры» ит.п. Уже само умножение понятий культуры заставляет говорить о том, чтоинтересы исследования постепенно смещаются к человеку (в том числе – ксамому исследователю), для которого эта «культура» (общество, эпоха)представляется значительной, важной, интересной. Но тогда возникаетвопрос: зачем нам это знание, что открывает оно в нас самих? И толькоздесь уже по-настоящему обнаруживается суть антропологическойпроблематики. Лишь после этого становится ясным, что очередная научнаямода отмечает не просто появление новых инструментальных метафорисследовательской субъективности (вроде «нарратива в истории»,социологии и истории «повседневности», «лингвистического поворота»,«нового историзма»), а что это необходимые подступы к собственноантропологическим исследованиям.
Чем больше внимания привлекают к себе впоследние двадцать лет (с момента обозначившегося кризисакоммунистических режимов) явления «глобализации» (распространениесовременных универсальных институциональных форм – единых рынков,технологий, систем коммуникации, науки, образования), тем все болееочевидным становится, что и сами процессы модернизации оказываются всеболее разнообразными. Но «вестернизация», или «европеизация», со своейидеальной моделью «современного» человека, уже не выглядит доминантойцивилизационного развития, как это казалось в конце ХIХ – начале ХХвека. Более того – эта модель человека даже не является самойраспространенной и привлекательной во многих частях света. Убеждение,что предпосылкой или условием успешной модернизации стран «второго» и«третьего мира» является просвещенная на европейский лад элита,вносящая в традиционалистский или авторитарный космос отношений новыекультурные и социальные образцы, оказалось к концу прошлого века простоиллюзией или недоразумением. Конечно, «современное общество»(рациональный капитализм и связанные с ним инновационные технологии,информационное производство, рациональное формальное право,рациональная наука и светское, «реальное» образование) было быневозможно без самой идеи свободного индивида, руководствующегосяэтикой ответственности, внутренне дисциплинированного, то естьхарактеризующегося идеологической и религиозной терпимостью,рефлексивностью и самокритичностью, способностью к социальномувоображению и пониманию, а значит – уважением к мнениям и взглядам,отличным от своих собственных. Совокупность подобных принципов(«автономной субъективности», «неотчуждаемых прав» человека)представляет собой лишь предельно идеализированную, облагороженную,рафинированную модель человека, генезис которого лежит в идеологическихпредставлениях «третьего» сословия, буржуазного патрициата, буржуазииобразования, универсализировавших сословные черты и нормы поведенияаристократии в общие этические правила (кодекс поведения настоящего«джентльмена», сделавшего себя таковым, а не бывшего таковым постатусу, по рождению и т.п.). Именно эти принципы и нормы сталиматрицей идентификации для нескольких поколений жителей европейскихстран. Лишенная конкретных черт, такая модель «человека вообще»[2]воспринимается, по крайней мере, лет уже 70, не просто какуниверсализированный образ европейца, а как «естественное состояние»человека как такового. Групповой или сословный идеал под влиянием,опять же – групповых и институциональных интересов (экономики,образования) стал расцениваться как всеобщая (всеобще распространенная)и «естественная» норма человека, а несовпадения с ней или отклонения отэталона – как «девиация», ненормальность, дикость, непросвещенность,нецивилизованность, невоспитанность и т.п. Евроцентричной оказалась нетолько социально-политическая или экономическая модель «современности»,но и матрица представлений о человеке. Европа стала неким целым толькотогда, когда была вынуждена признать ценность и смысл компромисса,принципиальное «несовершенство человеческой природы», необходимость«баланса сдержек и противовесов» как основы не только политическогоустройства, но и повседневной этики, универсализм права,коммуникативную роль «коммерции и промышленности», «невидимую рукурынка», ценности свободы, знания, образования (самовоспитания или«культуры») и т.п.[3]. К этому онапришла довольно поздно и только ценой ожесточенных религиозных инациональных войн, борьбы между собой различных социальных сил,истощившей население (империи, городов, церкви, князей, бюрократии,буржуазии и т.п.). Это признание, как оказалось, являлось необходимойпредпосылкой для начала процесса модернизации, констелляциейпорождающих условий, однако отсюда не следовало, что такая формамодернизации является единственно возможной.
И опыт тоталитаризма, причем не толькосоветского, и опыт стран третьего мира говорит о том, что самыеархаические или примитивные структуры социума и человека прекрасномогут уживаться с самой современной технологией и наукой.[4]Однако, если практические сферы общественной жизни (прежде всего -экономика с ее постоянно диверсифицирующимся производством,маркетингом, но и политика, нуждающаяся в массовой поддержке илегитимации) вынуждены учитывать разнообразие человеческих типов ижизненно заинтересованы в расширении знаний о них, то репродуктивныеинституты, в том числе – гуманитарные науки, продолжают упорнонастаивать на нормативности своих базовых представлений о реальности ичеловеке, поскольку статус и авторитет этих институтов в значительнойстепени зависят от признания ценности тех образцов, которые онипередают следующим поколениям молодежи, их значении в процессахсоциализации. Другими словами, их методологический и теоретическийконсерватизм – культурно и институционально обусловлен. Поэтомувнутреннее развитие гуманитарного знания сдерживается темипредставлениями о человеке, которые дисциплины этого круга принимают вкачестве своих априорных конструкций действительности (соединениеопределения предмета и метода исследования), или тем, как этипредставления о человеке влияют на способы и инструменты работы сосвоим эмпирическим или историческим материалом.
Представления о человеке оказываютсясвязующим звеном между «культурой» и социальной организациейисследуемого общества. Умножение различных «историй» (техники,«повседневности», «времени», идей, отдельных институтов – школы, армии,суда и т.п.) или историографий разного рода, расширило нашипредставления о семантике культурных феноменов, когда вниманиеисследователей стало обращаться на средства репродукции имеющегосязнания, например, на сам характер сведений, представленных в различныхисточниках (исторических, социологических, политических), а затем – ина трансформацию этих средств во времени, зависимость опять же,например, исторической памяти от соответствующих социальных институтов,репрезентирующих «историю», или подхода к истории как совокупностисвоеобразных текстов[5].
В отечественных науках интерес к этимпроблемам проявился очень поздно, работа над ними шла очень неровно и вцелом с сомнительным результатом. Совпав по времени с освобождением отсоветского догматического марксизма, процесс рецепции западной теории иметодической критики оснований гуманитарного знания был приостановленили фактически замещен «постмодернистским» релятивизмом. Если несчитать отдельных ученых, а также все еще довольно редких у насреферативных пересказов или переводов зарубежных работ, посвященныхэтой тематике, дисциплинарные представления о человеке в целом не частоявляются предметом специальной теоретической и методологическойрефлексии, и уже тем более – продуктивных научных дискуссий.Концептуально эти вопросы не выделяются в особую область научной работы.
Как правило, в каждой области наукииспользуются две-три самых общих модели человека, фиксирующихаксиоматику дисциплины. Будучи априорными посылками эмпирическойработы, они играют роль пределов объяснения, а потому максимальнозащищены от критического анализа и разбора. Перечислим некоторые из них.
В этнографии или культурной антропологии это будет преимущественно носитель традиции,то есть полностью социализированный индивид, представляющий собойидеальную конструкцию ритуализованных механизмов передачи полнотысведений, интересующих этнографа, – мифов, магических приемов,запретов, обрядовых предписаний. Методологической доминантой ее будутзначения «традиционного действия», из множества которых исследовательзатем аналитически выстраивает «примитивное» или «архаическое»традиционное сообщество.
В филологических науках такой базовой конструкцией будет служить роль «писателя»(автор) в качестве сниженной романтической фигуры «гения»,производителя эстетических норм и их интерпретаций, или его двойника, идеального читателя– литературоведа, критика, которому «открыта» и «доступна» вся полнотаисходного замысла художника (таким примерно образом вводитсяметодологическая презумпция смысловой системности художественноготекста). Отсюда возникает соблазн рассматривать историческое полелитературы как множество всем известных цитат, как пространствоинтертекстуальности, как своего рода калейдоскоп литературныхреминисценций, подчиняющееся лишь правилам опознания «цитаты» (таковлитературоведческий «структурализм»).
В том, что у нас считается«социологией», конструкция человека будет состоять из остаточныхистматовских воззрений на человека как совокупность «общественнообусловленных потребностей» (резидуум рационалистических интерпретацийчеловека как совокупности окультуренных инстинктов, характерных дляXVIII века), либо более позднего представления о человеке как проекциигрупповых, статусно-сословных, профессиональных или социально-средовыхотношений. До собственно социологического видения «человека» – понятийсоциальной реальности как «театра» типических персонажей, социальныххарактеров или масок, «социальных ролей» или «действующих лиц»,акторов, субъектов «социального действия» – здесь дело еще не дошло ине скоро, видимо, дойдет, поскольку российская академическая иливузовская социология сознает себя все еще находящейся на службе«государства», а не «общества», а потому использует преимущественнотакие понятия, которые внутренне обусловлены задачами оптимизациимассового управления, рационирования «потребностей», технологии властии проч. При этом плохо сознается тот факт, что такому «человеку»вменяются только те свойства или способности, которые представляютсязначимыми и существенными исключительно в интересах власти («винтики»системы). Подобные понятия могут дополняться и этнометодологическимиидеями «человека повседневного», «сетевого», профанного,детермированного отношениями внутри социальных микрогрупп[6],но сами дополнения такого рода мало что меняют в уже окаменевшейпринципиальной схеме работы. Более сложные конструкции человека, впринципе уже разработанные в социологии, в практику наших социальныхисследователей практически не проникают.
В историографии – наиболеедифференцированной в научном плане дисциплине – антропологическаяпроблематика связана с представлением о человеке как факторе«исторических» изменений (либо не изменений). Соответственно, это будетлибо история признания/непризнания различных харизматических фигур(включая и разные типы харизмы – личной, ведомственно-институциональнойи т.п.) и их достижений. Контекст, в котором они действуют, служитисточником мотивов для объяснения действий «героя», либо наборомпримеров коллективных представлений. Другими словами, в качествеантропологических конструктов здесь могут использоваться различногорода концептуальные суррогаты или функциональные аналоги понятий«культуры», «общества» (ментальность, большое время, город, эпоха ит.п.), или «традиций». Сложность состоит в том, что именно вопределения, которые мы считаем «психологическими», соответственно,вневременными, универсальными, общими для человеческой натуры иликакого-то неопределенно большого множества людей, с особой легкостьюпроникают современные исследователю мнения о типичных мотивахповедения, ценностные представления и т.п., что грозит сильнейшеймодернизацией «исторического материала», с одной стороны, но с другой -делает его внятным, актуальным и понятным для читателейисториографических текстов, образуя консенсус «очевидного» в истории.
При этом упускается из виду, чтопредметом исторической антропологии могут быть не только ранние илипоздние продукты модернизационного развития, но и формы «обратного»развития – явления дегенерации, инволюции, утрата общего содержанияпонятия или категории и превращение его в узкогрупповое иликонтекстуально определенное, партикуляристское значение. Иначе говоря,тот язык, которым мы сегодня пользуемся для выражения «психологическихсостояний», сам по себе оказывается результатом длительнойуниверсализации социальных (сословных, групповых, ведомственных и т.п.частных) квалификаций. Такие оценочные характеристики, как (душевное)благородство и щедрость, скука (рутина повседневности), воспитанность,способность к сочувствию и сопереживанию, а значит – «пониманию»другого, страхи, одиночество, надежда, самообладание, агрессивность,цинизм и т.п. – вещи, в антропологическом плане лишенныесамоочевидности. В разных культурах (или контекстах взаимодействия) ониимеют разное функциональное значение, что, собственно, и должноучитываться историками или социальными исследователями.
В экономических дисциплинах основныеусилия интерпретатора обычно сводятся к демонстрации «рациональной»мотивации действующих лиц, то есть к использованию в качестве схемыобъяснения материала конструкции «экономического человека»,преследующего свои интересы. Поэтому такие проблемы как «доверие»,«потребительская ценность», «солидарность», «родительская любовь»,«страхи» или, напротив, «оптимизм», «уверенность» здесь выступают лишькак «эмоциональные», т.е. иррациональные, компоненты поведения, пределыэкономически оправданного рационального объяснения.
В социально-политических дисциплинахсхема «политического человека» предполагает ограниченный наборинтерпретаций коллективной солидарности или оснований авторитета,условий подчинения и т.п. Такого рода конструкции действия обладаютнаибольшей очевидностью в нынешних обстоятельствах, поскольку онивыступают в системе репродуктивных институтов – школы, университетов -как нормативные образцы рационального действия, а потому – ивоспринимаются особенно убедительно. В обычной («нормальной») ситуацииисследовательской работы эти конструкции действия воспринимаются какпределы возможного выбора средств аргументации.
Таким образом, в каждом случаедисциплинарная модель или модели «человека» (поскольку их может быть идве, и три) представляет собой проекцию исследовательских задач иустановок на ограниченную сферу материала, подлежащего объяснению. Нотакой ход мысли предполагает принятие разнообразных факультативныхописаний или «иррациональных» (в отношении основной схемы) мотивов -признание важности разного рода верований, аффектов, страстей, желаний,ценностей, творческих прорывов, инсайтов, но также – и суеверий, табу,комплексов и т.п., образующих неисчерпаемый каталог феноменов«человеческого», трактуемого как неинструментальное, самодостаточноеили самоценное поведение. Редукция к такого рода значениям чаще всегопредставляет собой предел дисциплинарной работы специалиста в той илииной области социально-гуманитарного знания. Например, таким будетбанальное указание историка на параноидальные черты характера Сталина,служащие принятым пределом «объяснения» причин или конкретных деталейпрактики террора в советское время. В лучшем случае, здесь возможнопродолжение объяснительной работы, но уже специалиста другого профиля.Допустим, чтобы продолжить пример со Сталиным, здесь нужны услугипсихопатолога или психоаналитика, подключающегося к интерпретациямисторика или политолога уже со своим собственным инструментарием, тоесть переходящего на другой язык, другую антропологическую схематику,не имеющею ничего общего с первой.
Сомнения в применимости подобныхметодов в гуманитарных науках, высказываемые «консервативнонастроенными» гуманитариями, абсолютно оправданы, поскольку собственнометодологические проблемы (возможности интерпретации человеческогоповедения) у сторонников «рационализации иррационального» представленыв качестве специфики самого материала, как особенности данногопредметного поля исследования. Тем самым, собственная ограниченностьсредств понимания у этих исследователей возводится в ранг онтологии илифилософии соответствующей проблемной области изучения. Другими словами,множество уже известных нам из разных источников – художественнойлитературы, преданий, исторических повествований, клинических описаний,собственного жизненного опыта – явлений культуры или фактовчеловеческого поведения остаются не проработанными в теоретическомплане, а именно: в качестве понятийных конструкций человеческихдействий. А это значит, что сфера антропологического остается в лучшемслучае поводом для виртуозного разбора индивидуальных состоянийконкретного человека (в художественной литературе или эссеистике),описанием уникальных событий, примеров, не могущих быть обобщенными идоведенными до степени инструментализации приемов исследовательскогоанализа и объяснения. Признание «исключительности» таких достиженийравносильно заключению, что им нельзя научиться, что подобная работа неможет быть повторенной другими, приемы интерпретации быть использованыколлегами или учениками «мастера». Из-за того, что такого родаинтерпретации не укладываются в требования языка описания и объяснения,принятые в данной дисциплине, вытесненными оказываются и любыенеконвенциональные представления о человеке.
Из-за отсутствия подобных разработокнеобходимость в каком-то общем представлении о человеке, конечно, неисчезает. Какие-то антропологические представления все равно вводятся,но, как правило, именно они-то не контролируются и не осознаются. А этозначит, что чаще всего ими оказываются самые распространенные,рутинные, а потому – и наименее отрефлексированные представления очеловеке. В этих случаях операциональные, методически выверенныеспециализированные представления о типовом или массовом человекеподменяются оценочными суждениями о людях, характерными для какой-тосоциальной группы, или пониманием социального множества людей каксовокупности или даже – суммы отдельных, конкретных (а потому как бы«целостных» в личностном и психологическом плане) людей. В итоге,помимо опасности внесения скрытых оценок в интерпретируемый материал ипревращения их в научные предрассудки, сохраняется непонимание того,что социальные типы «человека» неравным образом представлены в разныхчастях, в разных институтах или социальных слоях общества, что работаюткультурные механизмы селекции этих типов, а значит – действуют разныемеханизмы социальной и культурной репродукции.
Оборотной стороной психологизациистановится легкая доступность антропологической тематики длямифологизации, натурализации исторических и социальных понятий,внесения в работу идеологических проекций интерпретатора. Страх передэтим ведет к дискредитации антропологии и появлению стойкихпредубеждений эмпириков против работы со сложным смысловым материалом(ничего кроме простого «причинного» или «целевого» объясненияповедения). А это, в свою очередь, приводит к тому, что вседействительно серьезные вопросы коллективной жизни незаметновытесняются из сферы науки как ненаучные, вкусовые и т.п. Нетруднозаметить, что цена за это очень высока: из нашей гуманитарии полностьюисчезли все сколько-нибудь важные проблемы, которые могли быть связаны,например, с моралью, – тематика социальной зависти, ненависти,коллективной низости, двоемыслия, предательства, цинизма, разложения,но точно также – и солидарности, идеализма, веры, терпимости и проч.[7]
То, что можно назвать «моральнымипроблемами», представляет собой самые сложные формы соединенияимперативов разных институтов, укладов жизни, групповых норм иценностей и индивидуальных способностей рефлексивного их представления.Такие формы могут возникать только в очень дифференцированном обществесо сложной системой коммуникации и опосредования гетерогенных ожиданийи требований к индивиду. Если их нет, то возникает эффект ложногоопознания, искусственной модернизации истории или навязыванияреальности чужих моделей. Примитивность научного языка в этом плане -это примитивность и неразвитость самой социальной жизни, неподозревающей о том, что вообще-то возможны и иные состояния, нежелите, которые представляются для индивида (в том числе и исследователя) вкачестве «нормальных», безальтернативных, «само-собой-разумеющихся».
Задачи выработки такого языка описанияи интерпретации новых явлений ставились именно на ранних фазахсоциологии как дисциплины. Это был уникальный момент в истории науки -переживания и одновременного осмысления ранних фаз модернизации, когдапрямо на глазах исследователей происходили столкновения, сочетания,соединения смысловых пластов, институциональных систем, человеческихтипов, верований и убеждений, принадлежащих к стадиально разнымвременам (что собственно и заставляло думать над их объяснением). Отцысоциальных наук оказывались вынужденными каким-то образом синтетическиинтерпретировать гетерогенный смысловой материал, стараясь при этом нетерять специфики его составляющих. Если посмотреть на работы Ф.Тённиса, М. Вебера, Г. Зиммеля, М. Шелера, Э. Трельча, Ф. Знанецкого,Э. Дюркгейма, М. Мосса, Г. Кельзена и множества других ихсовременников, то мы увидим, что фактически все то, что сталовпоследствии классикой социологии, и было обусловлено решением проблемыподобных структур взаимодействия. Масса усилий ученых того времени былоположена на отслеживание того, как соединяются разновременные нормы ипредставления в структурах господства, экономики, права, религии,музыки, социальной структуры и т.п. Именно это стояло для них за«понятием и конфликтом современной культуры».. Таковы, например,исследования о происхождении современных правовых принципов(трансформации вины, причины, ответственности в формальные юридическиекатегории) или зиммелевская «Философия денег», в которойрассматривается то, как осуществляется «перевод» иррациональныхявлений, аффектов, в то, что может быть сосчитано и измерено,скалькулировано, что, соответственно, может принять денежное выражениеценностей.
Общий урок, который мы можем вынести изопыта их работы того времени, сводится к следующему выводу: болеепродуктивным было бы не вытеснять или исключать отношения, невписывающиеся в схематику целевого рационального поведения (упрощеннопозитивистская модель человека), а видеть в них взаимодействие, азначит, человека, способного на сочетание, осмысленную связь разныхзначений (по принципу «метафоры», шарнира, сочленения разных систем) и,соответственно, разных пластов культуры, являющихся ресурсами тех илииных групп или институтов, способного ориентироваться и учитывать всвоем поведении точки зрения, нормы и интересы разных действующих лицили институтов.
Современный человек включен вомножество различных институциональных отношений, а значит, подчиняетсяих требованиям или разделяет соответствующие групповые предпочтения,ценности, пристрастия или фобии и т.п. При этом групповые илиинституциональные императивы почти всегда оказываются между собой внекотором противоречии, претендуя на полноту своего влияния начеловека. Эта разорванность сознания, типичная для развивающегося, илиправильнее сказать – дифференцирующегося общества (еще недавнопредставлявшегося целостным и органичным), для многих интеллектуаловтождественна социальной шизофрении. Однако этот диагноз может бытьверен лишь в том случае, если сохраняется жесткий социальный контрольнад символической сферой (когда можно говорить об инерциигосподствующей идеологии, реже – государственной религии). Если жеинституты такого рода разрушены или находятся в стадии разложения, тоключевую роль в условиях модернизации приобретают механизмы смысловыхпереходов или связи между отдельными сферами общественной жизни,групповыми или институциональными барьерами, появление гибких структургенерации смыслов, позволяющих или обеспечивающих интерпретацию текущихсобытий, оценку и определение происходящего в обществе и мире. Их местозанимают институты принципиально другого рода – элиты, публичная сферас ее многообразными формами межгрупповой коммуникации, мода, искусство,массовая культура и другие общественные образования, занятыеперекодировкой, переинтерпретацией значений одного плана в категорияхдругого, третьего, четвертого и проч., раскрывающие, какой смыслприобретает, допустим, профессиональный успех (менеджера, ученого,писателя, военного и т.п.) в категориях социальной стратификации(социального статуса, общественно признанного положения) или экономики(уровень дохода) или культурной авторитетности, публичности и т.д.вплоть до нынешних российских дискуссий в Интернете о сексапильноститех или иных политиков.
Чем более дифференцированно, чемсложнее устроено общество (многообразнее по своей групповой илиценностной структуре), тем более важными оказываются эти механизмысмысловых и социальных переходов, поскольку именно благодаря имудерживается целостность и интегрированность общества. Сами по себе этимеханизмы представляют сложносоставные формы социального действия(близкие по устройству «метафоре» или «игре», то есть таким структурам,которые удерживают значения смежных сфер, не отменяя семантику каждойиз них, но устанавливая для них разную модальность их смыслов -условность, идеальность, проективную мечтательность, ностальгию и т.п.)[8].Ясное осознание этих форм позволяет контролировать и выборисследователями той или иной модели человека, или характер ихраспределения в различных сферах общества или его институтах.
Семантика этих форм может указывать какна «восходящее направление» человеческого или общественного движения вовремени, которое мы обычно ассоциируем с процессом культивирования,цивилизации, развития, так и на «нисходящие» линии социальныхпроцессов. К последним относятся множество типовых явлений деградации,контр-модернизации, застоя, социального тупика, инволюции, включая ипериодические катаклизмы, вызванные историческими «абортами», как ихназывал А.Тойнби, прерыванием определенных линий существования(например, уничтожением элит или сословий, носителей соответствующегоэтоса и проч.).
Рассмотрим эти соображения на примереработы над эмпирическим исследовательским проектом «Простой советскийчеловек» – одной из сквозных научных тем социологической группы,возглавляемой Ю.А. Левадой.
Проблема «советского человека». Исследовательскийпроект был начат в 1989 году в «старом» ВЦИОМе, когда было проведенообширное по тематическому охвату и принципиально новое дляотечественной социологии исследование.[9]В несколько сокращенном и измененном виде оно повторялось в 1994, 1999и 2005 годах, что позволило сравнивать результаты, фиксировать трендылибо устойчивость массовых реакций, анализировать симптоматичныеизменения.
Идеологема «нового», или «советскогочеловека» возникла в 1920-х--30-х годах как постромантическая версиясубъекта исторических изменений. Исключительность условий и целистроительства социалистического общества должны были поддерживатьсяпараллельным тезисом о формировании людей совершенно особого,необычного склада. Такого рода мифологемы характерны именно для раннихэтапов тоталитарных режимов (их аналоги можно найти и у нацистов вГермании, и в фашистской Италии). Но, если по отношению к нацизму илифашизму не приходится говорить о проблеме репродукции этого «человека»в силу относительной краткости существования этих режимов (12 и 20лет), уничтоженных в результате военных поражений, то по отношению ксоветскому тоталитаризму вполне оправданным является вопрос о том, как,в какой степени советские социально-экономические, пропагандистские илирепрессивные институты влияли на структуру личности, формировали ее, ав какой степени – этот сложившийся тип личности обеспечивалфункционирование и репродукцию описываемой институциональной системы.[10]
Первые попытки свидетельствовать ореальности человека социалистического общества, эмпирическом (а неидеологическом) существовании человека принципиального другого типа,нежели до сих пор известные в истории, приходятся на конец 1950-хгодов. В 1958 году выходит книга немецкого политолога и советника К.Аденауэра К. Менерта «Советский человек», мало известная у нас, ноимевшая очень значительный резонанс в Западной Германии[11]. Несколько позже появляется «теоретический» труд под тем же названием одного из официальных советских идеологов Г. Смирнова[12]и бесчисленное количество работ научных коммунистов, всяческиразвивавших основные его тезисы. Вполне логично, что за этимпоследовали и эмигрантские полупародии или перелицовки самой идеи«советского человека» (А. Синявского, А. Гениса и П. Вайля, А.Зиновьева). Попыток всерьез озаботиться тем, насколько глубоким быловлияние советской системы на людей, сохранилось ли это влияние присмене поколений, то есть можно ли говорить о действии механизмовсоциальной и культурной репродукции и других теоретических вопросах,фактически не было.
Значимость этой проблематики тольковозрастала с течением времени, поскольку после первых лет реформ вРоссии все сильнее и сильнее проступали консервативные илиреставрационные тенденции, причем, как показали результатысоциологических исследований, одним из важнейших обстоятельств,блокирующих возможности изменений, трансформации системы социальных,политических или экономических отношений, являлся сам тип человека,сложившегося одновременно с формированием советской тоталитарнойсистемы и выступающего в качестве ее опоры, а в настоящее время – иусловия консервации и воспроизводства сохранившихся тоталитарныхинститутов[13]. Именно этот типчеловека стерилизует довольно слабый потенциал реформ, противостоит темгруппам или общественным силам, которые декларируют свою приверженностьк либеральным и более гуманным формам общества. Распространенностьэтого типа и его функциональная роль отличает характер последующегоразвития в России от других стран Восточной и Центральной Европы послекраха коммунизма и распада соцлагеря.
Первые эмпирические исследования,ставшие возможными только в годы явного кризиса и краха советскогорежима, зафиксировали позднюю фазу существования советского человека,точнее – явления его разложения.Но разложение не означает исчезновение этого типа, отсутствие следов его воздействия. Напротив,чемдальше по времени мы уходим от первого замера 1989 года, тем болеезначительной представляется функциональная роль этого человеческоготипа.
«Простой советский человек»понимается в данном контексте как идеально-типическая конструкциячеловека, представляющая сложный набор взаимосвязанных характеристик,которые объединяют социальную систему (институционально регулируемоеповедение) и сферу символически-смыслового производства(социокультурные образцы, паттерны поведения и ориентаций). Ониподкреплены соответствующими механизмами социального контроля, а значит– набором различных санкций и гратификаций. По мысли Левады, этот типчеловека должен находиться в ряду таких моделей, как «человекиграющий», «человек экономический», «авторитарная личность» и т.п., ане этнических образов или характеров, поскольку этот тип имеетпарадигмальное значение для целых эпох незападных вариантовмодернизации и разложения тоталитарных режимов.[14]
Речь идет о нормативном образце,длительное время оказывавшем влияние на поведение значительных масстоталитарного общества. Было бы слишком большим упрощением полагать,что навязываемый пропагандой, поддержанной различными репрессивнымиструктурами и институтами социализации (школой, армией, СМИ) этотобразец человека принимался «обществом» и усваивался в полномсоответствии с интенциями власти.[15]Воздействие этого рода было неоднозначным, поскольку сам образецпредставлял собой сочетание очень неоднозначных, различных попроисхождению элементов и комплексов, а его трансляция шла не толькочерез официальные каналы и структуры социализации, но и черезнеформальные отношения (групповое принуждение, коллективноезаложничество, конформистское единомыслие, общность фобий ипредрассудков). Это была и структура массовой идентификации иколлективной интеграции, обеспечивающей солидарность с властью,утверждение общих ценностей, и набор массовых самооценок и мнений осамих себе; а также – принудительное, демонстративное изображение того,что хотела бы видеть власть, декларативное принятие ее требований иодновременно – лукавое, или рабское подыгрывание ей. При том, что ихнереалистичность осознавалась людьми, сам по себе образец фиксировал ихнадежды, ожидания, ориентации.
Влияние этого образца человека несводилось только к прямому синхронному воздействию. В долговременнойперспективе следует учитывать более сложные последствия его принятия,отвержения или трансформации отдельных составляющих. Например,последствия самого подавления разнообразия, кастрации социальной,культурной и интеллектуальной элиты, состояния безальтернативностивласти или политического выбора, нарастания апатии и аморализма вобществе и др.
Основу образца составляют представления
– об исключительности или особости«нашего» (советского, русского) человека, его превосходстве над другиминародами, или, по меньшей мере – несопоставимости его с другими,
– его «принадлежности» государству(взаимозависимость социального инфантилизма – ожиданий «отеческойзаботы от начальства» – и контроля над собой, принятие произволавластей как должного),
– уравнительные, антиэлитарные установки,
– соединение превосходства с ущемленностью (комплекснеполноценности). Важно отметить, что каждая из этих характеристикпредставляет собой механизм управления антиномическими по своемупроисхождению или сфере бытования, ценностными значениями, сочетаниявзаимоисключающих самоопределений или норм действия, придающих всемуобразцу неустранимый характер двоемыслия. В этом, собственно, изаключается основная функциональная роль этого образца: соединитьнесоединимое – официозный пафос героического служения исамопожертвования и принудительного аскетизма («жила бы страна родная,и нету других забот», как утверждалось в одной советской песне[16]),политику форсированной модернизации сверху и искусственной бедности,оборачивающейся индивидуальной незаинтересованностью в результатахработы, имперскую спесь и дефектность этнической идентичности(комплексы национальной неполноценности), подавление субъективности(цензура в науке и искусстве, утверждение эпигонства в интеллектуальнойсфере) и навязывание преклонения перед мертвым классическим наследием,разрушение гражданской солидарности и массовые фобии перед чужим инезнакомым и т.п.
Ю.А. Левада следующим образомопределяет основные черты советского человека: принудительнаясамоизоляция, государственный патернализм, эгалитаристская иерархия,имперский синдром. Такой набор характеристик свидетельствует «скорее обопределенной принадлежности человека системе ограничений, чем о егодействиях. Отличительные черты советского человека – его принадлежностьсоциальной системе, режиму, его способность принять систему, но не егоактивность»[17]. Советский человек – «это массовидныйчеловек („как все"), деиндивидуализированный, противопоставленный всемуэлитарному и своеобразному, „прозрачный" (т.е. доступный для контролясверху), примитивный по запросам (уровень выживания), созданный раз инавсегда и далее неизменяемый, легко управляемый (по сути -подчиняющийся примитивному механизму управления). Все этихарактеристики относятся к лозунгу, проекту, социальной норме, и в тоже время – это реальные характеристики поведенческих структур общества».[18]
«Правильный» советский человек не можетпредставить себе ничего, что находилось бы вне государства. Для негонегосударственные медицина, образование, наука, литература, экономика,производство и т.п. или просто невозможные вещи, или – как это сталоуже в постсоветские времена – нелегитимные, или дефектные институции.Он целиком принадлежит государству, это государственно зависимыйчеловек, привычно ориентированный на те формы вознаграждения исоциального контроля, которые исходят только от государства, причем,государства не в европейском смысле (государства как отдельного отобщества института), а пытающегося быть «тотальным», т.е. стремящегосяохватывать все стороны существования человека, играть в отношении негопатерналистскую, попечительскую и воспитательную роль. Но одновременноон знает, что реальное государство его обязательно обманет, «наколет»,не додаст что-то даже из того, что ему «положено по закону», будетвсячески стараться выжать из него все, что можно, оставив емуминимальный объем средств для выживания. Поэтому он считает себя вполном праве уклоняться от того, чего от него требует власть (халтурит,поворовывает, линяет от разного рода повинностей). Он озабочен вдействительности только тем, что важно для его благополучия или дляблагополучия его семьи и т.п.
Такого рода асимметрия отношенийгосударства и человека (поданного) означает, что полнотойдееспособностью, символической значимостью, правом обладает тольковласть или вышестоящее начальство, тогда как сам человек лишен права,голоса, способов выражения своих интересов, представлений. «Властьлучше знает, как надо для всех». Но это поверхностный взгляд. Болееглубокое понимание этого человека заключается в том, что как властьпытается манипулировать населением, так и население, в свою очередь,управляет государством, пользуясь его ресурсами, покупая его чиновниковдля своих нужд. Это симбиоз принуждения и адаптации к нему. Советскийчеловек, по выражению японского социолога С. Хакамада, «песочныйчеловек», социальная форма которого поддерживается в первую очередьсредствами внешнего принуждения. Генетически это – человекмобилизационного, милитаризированного и закрытого репрессивногообщества, интеграция которого обеспечивается такими факторами, каквнешние и внутренние враги, а значит – признание (хотя бы отчасти)оправданности требований лояльности власти, «защищающей» население отних, привычности государственного контроля (отсутствия возмущения илинедовольства) над поведением обывателей во всех сферах жизни, привычкапоследних к самоограничению (принудительный «аскетизм» потребительскихзапросов и жизненных планов).
В отличие от европейского массовогочеловека, этот тип разделяет эгалитаристские нормы, но понимает их какнормы антиэлитарные, снижающе-уравнительные (установка не навозвышение, подражание высшим слоям, «сливкам общества», культивирующимособый тип достоинства, присвоения образцов «аристократии» или«меритократии»), как предпочтение ориентации на понижение,вульгаризацию или примитивизацию. Доминирующие латентные мотивы этогоэгалитаризма – зависть, рессантимент, в свое время идеологическиоправдываемый и раздуваемый большевиками, но сегодня чаще принимающийформы цинизма, диффузной агрессии вынужденной коллективности (лагерноготипа), о которой писал В. Шаламов. Но в любом случае, результат -массовость без присущей западной культуре сложности и дифференциации.«Простота» в самоопределениях – это вовсе не открытость миру иготовность к его принятию, а примитивность социального устройства,отсутствие посредников между государством и человеком. [19]«Человек советский» вынужден и приучен следовать и принимать в расчеттолько очень упрощенные, даже примитивные образцы и стратегиисуществования, но принимать их в качестве безальтернативных («немногое,но для всех»).
По существу эти ориентации на«простоту» представляют собой стратегии выживания, минимизации запросови ценностных критериев, но дополняемые завистью, рессантиментом, содной стороны, и пассивной мечтательностью и верой, что в будущем жизньулучшится каким-то образом. Их недостаточная значимость дополняется нетолько угрозой репрессий, но и коллективным принуждением, общимзаложничеством («все в ответе за каждого»), причем это заложничествоохватывает все сферы взаимоотношений – семейных,рабоче-профессиональных, учебных и проч. Соответственно, особую,конститутивную для общества роль здесь приобретают различные внутренниеи внешние барьеры социального действия, включая сюда и неприятиесубъективности, подозрительность к другим, отчужденность, различныеформы дистанцирования или вытеснения всего непонятного или сложного.[20]Так как основой ориентации в мире и понимания происходящего являютсясамые примитивные (самые общие и стертые, доступные всем) моделиповедения (задаваемые «тотальными» институтами этого государства, впервую очередь – армией, полицией, государственным предприятием,школой), то принципами интерпретации и оценки социальной, политической,экономической или исторической реальности могут выступать тольконедифференцированные в ролевом плане, а значит персонифицируемые отношения.Неизбежные социальные различия закрепляются в виде статусных различий,общественная жизнь приобретает характер множества закрытых длянепосвященных пространств действия, изолированных друг от друга, новнутри которых удерживается относительная гомогенность льгот ипривилегий. Поэтому этот эгалитаризм имеет очень специфический характер– это «иерархический эгалитаризм»[21].
Происходящее на любом уровне социальнойдействительности воспринимается примерно так же, как коммунальнаясклока: самыми понятными, задающими код социального взаимодействия,являются самые вульгаризированные мотивы действия. Поэтому этот человектрудно изменяем, но им легко управлять (по крайней мере, в тех рамках,которые оказываются достаточными для интересов самосохранения власти).Он подозрителен в отношении всего «иного» и «сложного» (котороеидентифицируется им как чужое и угрожающее), недоверчив (ибо не знаетболее сложных и высоких форм гратификации), пессимистичен (ибо весьопыт его свидетельствует о том, что государственная власть используетего как ресурс собственного существования, пытаясь по возможностирешать свои проблемы за счет населения, всегда ценой снижения егоуровня жизни и благополучия) и пассивен, так как любые частные усилиядобиться чего-то лучшего в этой жизни могут стать основанием длярепрессий и жестких санкций со стороны как власти, так и окружающих.Зная, что добиться чего-то, выходящего за рамки допустимого для всех,невозможно, этот человек весьма завистлив и хронически тревожен.[22]Любые состояния неопределенности, многозначности, резкого усложненияситуации вызывают в нем смесь фрустрации, агрессии и астении,внутреннего «психологического» истощения, так как длительное подавлениеизвне мотивов достижения, работы для себя, самодисциплинирования,являющегося обязательным условием для планомерной (в этом смысле -институционально поддержанной) деятельности самообеспеченияпарализовало в нем механизмы самоорганизации и поддержания в активномсостоянии. Этот тип человека характеризуется специфическойиндивидуальной безответственностью, склонностью к переносу вины за своеположение на любых значимых других – правительство, депутатов,чиновников, начальство, западные страны, приезжих и т.п., но никогда насамого себя.
Сами характеристики этого человекаможно считать «типичными»: они широко распространены, хотя и необязательно принадлежат абсолютному большинству. Чтобы сохранять своюнормативную значимость, оказывается вполне достаточным, чтобы они былиприсущи 30-40% всего населения. Принципиально важным оказываетсяраспределение этих характеристик в обществе – наличие их у групп,выступающих для других в качестве образцовых, или навязывающих ихдругим в качестве принудительных моделей. Их набор выступает какнормативная доминанта человеческих типов; с этим набором образцов(социальных и культурных паттернов) должны считаться другие акторы,когда эти взгляды преобладают в общественном мнении. Сама по себеустойчивость этого набора качеств означает, что этот антропологическийтип не просто выполняет функции шаблона, образцовой модели человека, ночто он подкреплен соответствующими механизмами социализации,социального контроля, различного рода институциональными и групповымисанкциями, коллективным принуждением. Это и официальная картинаколлективного человека (его образ, через отнесение к которомупроисходит самоопределение коллективной массы), и тактикаприспособления отдельных индивидов к общим требованиям.
Каждый из перечисленных признаков илихарактеристик представляет собой свернутое или конденсированноевыражение истории институционализированных практик и идеологическихтрансформаций в период, начинающийся, по крайней мере, с 20-х годов ХХвека, хотя, видимо, часть из них имеют гораздо более длительнуюпредысторию или укорененность в традициях русского политического исоциального крепостничества. Например, такая очень сложная по составу ифункциям характеристика как «исключительность», «особость»,принципиальное отличие «нашего человека» (советский, русский) от всехдругих, его неповторимость, могла получать на протяжении десятилетийсамое разное наполнение – от утопии «нового человека», строителянового, небывалого мира (соответственно, подчеркивалось егопревосходство в моральном, психологическом, героическом или творческомплане над всеми другими) до уничижительного «мы хуже всех», «мы нациярабов», «пример того, как не надо жить», или уж совсем вырожденного иостаточного представления об уникальности «православной цивилизациирусских», быстро расползавшегося в 90-х годах прошлого века, послекраха СССР. Но как бы ни ставился акцент в значениях этой составляющей– это может быть уверенность в своей избранности или гордость загероическое прошлое, ракетно-ядерное превосходство, компенсаторноеутверждение своей исключительности или защитный изоляционизм, – важно,что, несмотря на свою амбивалентность, эта характеристика выполняетроль границы своего и чужого, не допуская сравнения с другими, асоответственно, переноса на «себя», применения к себе значений другихобществ или культур, другого определения человека, его достоинств иправ.
Вне зависимости от того, как в тот илииной момент трактуется или понимается смысл собственнойисключительности, какими значениями она наполняется, функциональнаяроль этого компонента сознания советского человека заключается вподавлении возможностей универсализации человека, его ценностныхзначений, недопустимости применения к нему таких же мерок, что и наЗападе, защитным барьером будет выступать всегда идея своего особенногопути, несовместимости «нашей» жизни с тем, как живут в «нормальныхстранах», «совка» или «русского человека» с «западным».[23]
Массовые представления о ролигосударства и соответствующие ожидания сводятся к тому, что властидолжны заботиться о населении, обеспечивая его основные потребности -работу, жилье, прожиточный минимум, пенсии и льготы, образование ит.п., а население обязано поддерживать власть, работать, защищать«интересы государства», «сознательно» принимая все, что оно от неготребует, как «исполнение своего патриотического долга» или гражданскихповинностей. Сами по себе эти нормы уже апеллировали к до-современномукоду и порядку отношений, лишенному эквивалентности, договорности,участия, взаимной ответственности и чуждому правилам и ценностямсовременного общества. Реально эти взаимные ожидания властей инаселения никогда не оправдываются, и здесь даже система жесткогопринуждения и террора давала очень ограниченный эффект. Принудительнаябедность (или пусть – скромность) существования, умеренность запросовнаселения оборачивается лукавостью крепостного сознания,демонстрирующего лояльность власти, приверженность ее лозунгам, нопредпочитающего ценности частной семейной жизни, ограничивающегосягоризонтом этих событий и отношений. Государственный патернализм помере утраты идеологии превращается в произвол администрации.Неподконтрольность власти сама по себе становится принципомлегитимности всей структуры (принципом иерархического распределениясвободы и типов действия, социальных ролей по социальным статусам),дополняясь все более широким распространением коррупции (компенсирующейжесткость репрессивного управления и ограниченность управленческихсвязей) и, соответственно, устойчивым массовым недоверием кпредставителям власти, дискредитацией всех властных институтов. Вместес тем, инерционные ожидания, что власти смогут делать что-то дляулучшения материального положения основной части населения, сочетаютсяс покорным сознанием безальтернативности действующего социальногопорядка, неизменности социальных институтов, дополняемых постояннойпрактикой вытеснения государственной бюрократией любых иных формсамоорганизации и самообеспечения общества. Все вместе это вызываетобщую апатию, безучастность, пассивность граждан, инфантилизмнаселения, распространение так называемого «подросткового сознания»(ограниченность понимания других, легкость вызываемой агрессии,комплексы неполноценности, непреходящее чувство зависимости идирижирования извне и т.п.).
Подобный режим двоемыслия (мозаичностьсознания, партикуляризм, способность соединять кажущиеся несовместимыминормы и представления) порождает человека, достаточно эластичного,чтобы выносить внешнее давление и контроль («русское терпение»), и,вместе с тем, неспособного к коллективной солидарности илисистематической рационализации собственного действия, готовогоприспособиться к любым переменам в своем положении ценой снижениязапросов и качества жизни (выбор «понижающих стратегий жизни»).
Эти характеристики относятся и к тому,что можно условно назвать здесь «элитой» (интеллигенцией),демонстрирующей открытую лояльность власти (или по меньшей мере -отсутствие нелояльности) при некоторой степени скрытого сопротивлениясоциальному контролю и принуждению, однако всякий раз капитулирующейперед начальством, если давление становится выше привычного.Принципиальное отличие советской интеллигенции от западных элитзаключается в том, что в функции интеллигенции не входит задачавыработки новых образцов, обеспечения инновационного развития,поддержания ориентации на достижение максимальных результатов в своейобласти. Несмотря на внешнее сходство их профессиональных занятий,образования и т.п., они играют совершенно разную роль в обществе.Интеллигенция (в меньшей степени – следующий за ней постсоветский слойобразованных) сохраняет все черты государственной репродуктивной илиуправленческой бюрократии, обслуживая власть, обеспечивая ее кадрами,массовой поддержкой, легитимацией. Но и та, и другая в силу этого неимеют собственного потенциала гратификации и самоуважения,свободомыслия или самолегитимации через достижения в науке или духовнойсфере. Не рассчитывая на признание «общества», соответственно, неориентируясь на его проблемы, такая «элита» обречена на самокастрацию,бесплодие (как только кончается ресурс ее скромного сопротивлениядеспотической власти или власти теряют заинтересованность всимволическом обеспечении), с одной стороны, и хроническую имитациюсамых тривиальных образцов работы западных интеллектуалов, с другой. Вморальном плане отечественная элита, как это следует из социологическихопросов, практически не отличается от основной массы населения в своихпредставлениях о человеке, в ценностных ориентациях и уровне своихзапросов.
В постсоветское время научная икультурная верхушка, ставшая «экспертным» сообществом, испытывает все вбольшей и большей степени процессы деградации, постепенно отказываясьот собственно инновационных задач и все чаще ограничиваясьтрадиционалистской стилизацией имперского наследия.[24]
«Человек советский» в условиях деградации советских институтов. Модельсоветского человека, описанная впервые в ситуации краха советскогорежима, нуждалась не просто в дальнейшей проверке (насколько устойчивыее элементы в отдельности и в целом сама система), но и в выяснениицелого ряда вопросов: как ведет себя этот человек в ситуациирутинизации исторического перелома, разложения закрытого общества,усталого от постоянного режима мобилизации, общества, не имеющегопозитивных ориентиров и целей, общества с негативной идентичностью.Сложность изучения этого антропологического типа заключалась не тольков фиксации свойств и характеристик этого человека, но и в прояснениидля себя, проработке явно недостаточного понимания институциональныхособенностей самого общества-государства, в котором существовалподобный тип. Поэтому усилия исследователей, группировавшихся вокругЮ.А. Левады, были сосредоточены на изучении разных институциональныхусловий сохранения «человека советского» и разных состояний, в которыхон проявлялся (человек энтузиастический, обыкновенный, ностальгический,ограниченный и др.).[25] К этомупримыкает разбор некоторых механизмов, которыми обеспечиваетсяцелостность его идентичности: комплекс жертвы, структура историческойпамяти, символы прошлого и исторические рамки самоопределения, феноменынегативной мобилизации, астенический синдром, функции разнообразных«врагов» и динамика фобий, значение имитации «большого стиля» дляподдержания основных ценностных образцов, роль институтов насилия и ихтрансформация, специфика существующей системы образования и другое.[26]
Первые выводы, к которым пришли участники исследовательской группы, состоят в том, что «советский человек» потерял значение образцадля массовых ориентаций и идентификации. Советский человек уже невоспринимается как носитель каких-то ценностных качеств и свойств, каксубъект новых отношений и, соответственно, лучшего будущего. С началомэрозии образца общество утратило представление о своем будущем, чувствонаправленного времени, пусть даже в форме казенного оптимизма илирутинной уверенности в завтрашнем дне. «В обстановке общественногокризиса латентные компоненты каждой антиномии [составляющей структуруобразца «хомо советикус» – Л.Г.] выступают на поверхность ипревращаются в мощный дестабилизирующий фактор».[27]То, что составляло и образовывало «подсознание» советского человека:теневые, а потому аморфные, плохо артикулируемые значения социальности,касающиеся значений насилия как символического кода поведения,репрессивного контроля, недоверия к другому, страху перед ним,готовности к обману, агрессии и проч., – все это стало выходить напервый план, обретая уже не негативные, а позитивные определения исмыслы коллективной солидарности (значения «наших», «своих», «русских»).
Первым же симптомом деградации образцаследует считать изменение знака отдельных его составляющих (но не самойструктуры образца). Линии разложения проходили прежде всего посимволическим значениям «власти» (объективациям государственногопатернализма): сверхавторитет новых политических лидеров и надежды нановую «реформированную» власть (волнообразные процессы роста и паденияпопулярности Горбачева, Ельцина, Руцкого, Лебедя) быстро обернулисьразочарованием и дискредитацией власти в целом. Последнее выражаетсякак стойкое недоверие к институциональным структурам[28],выход на первый план архаических, трибалистских механизмов консолидациии интеграции (рост ксенофобии и социальной зависти, канализируемыйадминистрацией Путина в форму антипатии и враждебности к «олигархам» иЗападу). Дегенерация социальных институтов сопровождаетсяревитализацией представлений (в частности, представлений о легитимностивласти), характерных скорее для до-современных состояний социума -предположим, отношений государя и поданных в XVII-XVIII веках, а непостиндустриального общества.[29]
Рассмотрим эти моменты несколькоподробнее. Крах советской системы, вызванный невозможностьювоспроизводства высшего уровня управления, не затронул кардинальныхоснований этого общества-государства. Распад системы выражался преждевсего как борьба различных фракций номенклатуры, ее второго и третьегоэшелонов. Предопределенность кризисов в тоталитарных режимах вызванаотсутствием институционально упорядоченных и урегулированных правилпередачи власти, точнее – их принципиальной недопустимостью,невозможностью для власти, которая сама по себе конституируетсоциальный порядок, контролирует население, не будучи в свою очередьничем ограниченной. Поэтому каждый цикл тоталитарных режимовопределяется сроком жизни очередного диктатора. Попытки ограничениятеррора в условиях тоталитарного режима оборачиваются замедлениемвертикальной мобильности и скрытыми процессами децентрализации,латентной апроприации властных позиций, что создает сильнейшиенапряжения на нижележащих уровнях управления. В этом плане дефекты врепродуктивных структурах власти неизбежно вызывают периодическиекризисы, решать которые можно только силовым образом. Но разрушениеверхушки, распад системы институтов притом, что значительная частьсамих институтов осталась прежней (или подверглась минимальным, почтикосметическим изменениям, переименованиям и т.п.) не означает, чтоначались интенсивные процессы социально-структурной, функциональнойдифференциации, предполагающей автономизацию ведущих групп общества иих ценностей. Деэтатизации общества, которая свидетельствовалабы о подобных процессах, как раз и не произошло. Важнейшие подсистемыобщественной жизни – суд, образование, общественное управление, системамассовых коммуникаций – остались под прямым государственным контролем,осуществляемым той группировкой, которой собственно и принадлежитвласть как ресурсы силового, репрессивного управления (сегодня это -администрация президента).
Бизнес, производство, финансы – взначительной степени подчинены кланово-номенклатурным интересамразличных группировок. Церковь, будучи реабилитированной впостсоветское время, ведет себя как один из государственныхдепартаментов, будучи полностью зависимой в своих обращениях кнаселению от политики высшего руководства, играя роль одного издополнительных источников пропаганды и легитимации нынешнего режима.СМИ, получив полную свободу после 1991 года, с приходом Путина иукреплением «вертикали власти», практически полностью ее утратили. Всевместе это означало, что «элиты» (группы, обладающие большими ресурсами– образовательными, культурными, информационными, социальными,экономическими, – и, соответственно, более авторитетные), по-прежнемуориентируются на власть и не в состоянии выполнять свои собственныесоциальные функции, то есть остаются псевдо– или квазиэлитами. Попыткивосстановить централизованный государственный контроль в прежнем объемебез сопутствующих социальных механизмов (террора тотальной, то есть неимеющей каких-либо зон ограничений, политической полиции, насажденияединой идеологии, атмосферы страха и т.п.) невозможны, поскольку безних нельзя подавить или сдержать постоянно возникающие неформальные(теневые, серые, сетевые) связи и структуры обмена ресурсами икоммуникации между различными группами и институтами. Быстроерасползание коррупции свидетельствует не столько о падении социальнойморали, сколько о настоятельности потребности институциональногосогласования частных, групповых и институциональных интересов. Поэтомуколлизии такого рода оказывают разлагающее воздействие на саму системуцентрализованного государственного контроля.
До определенного момента эти напряжениякомпенсируются привычным двоемыслием «советского человека», но лишь доизвестного предела, пока серьезно не затронуты надежды на «доброгоцаря» или попечительскую роль государства. Государственнопатерналистские установки оказываются значимыми для большей частинаселения страны, поскольку в условиях падения экономики и жизненногоуровня у основной массы нет достаточных ресурсов для независимого отгосударства существования. В первую очередь это касается сельскогонаселения и населения малых городов, где неразвитая, «колхозная»инфраструктура ограничивает самодеятельность населения, пребывающего вхронически депрессивном состоянии. Но растущая неудовлетворенностьфактическими результатами этой деятельности государства становитсяпочвой социального протеста и дискредитации властей. Если в современнойРоссии и есть потенциал социального протеста, то его носителем будетконсервативная среда, недовольство социально слабых, государственнозависимых групп (бюджетников – работников госпредприятий и учреждений ипенсионеров). Иначе говоря, институциональные рамки «советскогочеловека» сохраняют по инерции свою значимость, хотя уже далеко не втой мере, как это было в советское время.
В первые годы после краха советскойсистемы среди более образованной части российского общества былидовольно широко распространены представления о том, что новоепоколение, социализированное уже в других условиях, окажется носителемсовершенно иных ценностей, будет характеризоваться другой этикой,мотивироваться иначе, чем их родители и деды. Отчасти такие ожиданияподкреплялись данными социологических исследований, говорящих о том,что молодежь не просто более образована, ориентирована на другиестандарты потребления, но что она и не испытывает обычных для старшегопоколения страхов. Однако эти предположения оказались скорее наборомиллюзий, а не прогнозами, основанными на теоретическом знании ифактическом материале. Разрушение прежних образцов не сопровождалоськакой-либо позитивной работой по пониманию природы советского обществаи человека, выработкой других ориентиров и общественных идеалов. Ниобщество в целом, ни какие-то отдельные группы не оказались способны кэтому. Возобладали эклектические тенденции имитации прежнихсимволических структур: ностальгия по былому величию, идеализацияпрошлого, прежде всего – мифологизация победы во Второй мировой войне,дореволюционного времени, обрядово-магическая сторона религиозного«возрождения» и проч. Настоящее (а значит – требования к самим себе,мотивы собственного достижения) по-прежнему воспринимается в категорияххронического развала, кризиса, состояния дезориентированности ибезвременья. В этих условиях первоначальные малообоснованные, а потому– не оправдавшиеся ожидания если не чуда, то резкого подъемаблагосостояния и стабильности, вызвали обратную реакцию разочарования инедовольства. Собственная несостоятельность массы людей, лишенныхиллюзий и оснований для самоуважения, порождала хроническую фрустрациюи депрессию, периодически выплескиваясь волнами массовой негативноймобилизации против символических фигур, воспринимавшихся как виновникибедствий или источники воображаемых угроз.
Цинизм и консервация. Процесснегативной мобилизации (в отличие от «позитивной» мобилизации,например, успешной электоральной деятельности какой-то политическойпартии или моды) обусловлен движениями «снизу вверх». Представления,взгляды, фобии или настроения, присущие низовым слоям и группам,социально-культурной периферии, заимствуются, подхватываются илисознательно эксплуатируются более высокими статусными группами вкачестве настроений массы, которыми «нельзя пренебрегать», которыеследует «уважать» и «учитывать», все равно – в виде «голоса народа»,или предполагаемого ресурса поддержки, или «самой объективнойдействительности». Распространение подобных представлений идет отсредне-низовых групп и периферийных слоев наверх, захватывая болеереспектабельные уровни политики и журналистики, имиджмейкеров,пропаганды, а затем – и репродуктивные институты – вузы, школы и проч.
Потребность в символическойрепрезентации чужого, врага, угрозы коллективному целому чрезвычайноважна как способ консолидации общества, особенно в ситуациях, когда потем или иным причинам отсутствуют механизмы позитивной солидарности,основанной на самоуважении, оценке реальных достижений (частных илигрупповых). В этих случаях механизмы поддержания солидарности строятсяна «бриколаже», придании себе значимости от «противного», как то, начто покушаются «чужие», а также – через приписывания «врагам» всеготого, что отрицается в самих себе. Это архаический, но оченьдейственный механизм племенной солидарности.
Динамика негативной мобилизациисвязана не просто с аккумуляцией недовольства и социального напряжения,но и с условиями оформления их в категориях предшествующихидеологических стереотипов. Без этого массовый рессантимент,раздражение, страхи и недоверие к властям, как показывают данные нашегомониторинга общественного мнения, остаются по большей части фоновыминастроениями и в ограниченной мере попадают в зеркало СМИ,стерилизующих их критический потенциал даже тогда, когда эти настроенияв массе своей преобладают в обществе.
Тем самым, негативные рутинныестереотипы и предрассудки получают санкцию общепринятых стандартовопределений действительности. Важно подчеркнуть, что такого родаопределения во всех периодах реакции российских властей направленыпротив той части правительственных кругов, власти, номенклатуры,которые выступают с реформистскими и либеральными программами. Впоследнее десятилетие подобная стереотипизация была произведена сГорбачевым и младореформаторами (Гайдаром, Чубайсом и другими), затем ссамим Ельциным и «олигархами» (Березовским, Ходорковским), правыми идемократами в целом. Негативная мобилизация особенно значима придискредитации этих фракций номенклатуры, обратным светом она позволяетвосстанавливать легитимность противостоящих изменениям системыконсервативных институтов – армии, спецслужб, полиции, системыобразования (и персонифицирующих их политических лидеров), которые истановятся в этот момент для определенной части населения воплощениемпрежних национальных символов и ценностей. Иначе говоря, в ходенегативной мобилизации групповые настроения раздражения и недовольствамогут стать заместителями идеологических программ и партийных позиций.
Однако особенность негативной мобилизации заключается в том, что ее результатами оказываются не просто суррогаты идеологии,а такие представления, претензии, манифестации, которые, принимая формумассовых или групповых мнений, осознаются или воспринимаются как заведомоеценностное снижение собственных установок и норм поведения, какприписывание другим мотивов действия, намеренно оскорбительных поотношению к ним. Эта намеренность снижения ясно осознается иговорящим, и воспринимающим. Нельзя сказать, что здесь имеет местоложное понимание, ошибка или темное, тупое мифологическое восприятиереальности. Напротив, особенность этой формы массовой апелляции,соответственно, консолидации на этой основе, заключается в интенции назаведомое, демонстративное и неприемлемое упрощение,эпатажность и недопустимость которого в принципе осознается говорящим иего партнером или адресатом, реципиентом. Цинизм -это не релятивизм (несоциальная, метафизическая и т.п. относительность моральных принципов),а установка на сознательную девальвацию сферы того, что считается,подразумевается «высоким», что придает надындивидуальную значимостьчеловеческим мотивам и действиям.
Цинизм не только чисто историческийпродукт, но и определенная структура отношений. Цинизм задансистематическим расхождением между надеждами на патерналистскоегосударство (соответственно, воспроизводимой постоянно риторикойсоциального обеспечения – нормативного обслуживания и суровымирепрессиями в отношении тех, кто уклоняется от этого «благодеяния»властей) и жалкостью результатов этой благотворительности, оборотнойстороной лукавого сознания. Тем не менее, из этого круга сознаниявыскочить мало кому удается. В этом функциональном плане «надежда» -компонент рабского сознания, крючок, на который ловится все общество,не верящее в то, что его члены могут что-то самостоятельно изменить всвоей жизни. Поэтому надежда (в отличие от прагматических ожиданийрезультатов своего действия) – понятие, фиксирующие определенныезависимости индивида или группы от других, чаще всего оказывающихсяраспорядителем ценностных ресурсов – благ, шансов, самогосуществования. В этом смысле «надежда/ы» могут характеризоватьфункциональные связи внутри данного сообщества, особенности структурыего организации, указывая на неподконтрольность источника благ.Комплекс значений «надежда» связан всегда с отношениями зависимости идоминирования, распределением авторитета и господства в обществе.Надежда появляется именно потому, что отношения между разнымикомпонентами действия не детерминированы, они не имеют прагматическипредсказуемого характера. Связь между желаемым состоянием какпредполагаемым, предвосхищаемым или предвидимым будущим и результатамисобственного действия отсутствует, или она очень слаба, ирреальна,лишена нормативной обязательности результата (симптомом чего истановится модальность семантического выражения этой связи, отсутствиев предикации характеристик «существования», непременных впрагматических конструкциях целерационального или эмпирическиобоснованного «ожидания»). Поэтому «надежда» в современных условиях посуществу представляет собой резидуум магических представлений иритуалов, продукт религиозной или идеологической проработки гораздоболее архаической картины реальности и соответствующих отношений,организации социума.
Но в любом случае мы можем говорить отом, что не обоснованная собственными ресурсами индивида «надежда» кактип сознания или институциональной культуры возникает в результатесоциальной дифференциации, существования достаточно сложной системыпротиворечивых отношений, когда тип личности не соответствует структуресоциума (она либо более примитивна, чем действующий социальный порядок,либо наоборот, более сложна, нежели он). Феномены надеждысвидетельствуют о возникновении диссонанса междусоциально-институциональной системой и антропологическим типомличности. В отличие от магической практики, надежда не предполагаетответных санкций за отказ от того или иного актуального поведения илиневыполнения ожидаемого теми, на кого надеются. Все своеобразие надеждыкак типа действия заключается в том, что она представляет собоймеханизм переноса ответственности за себя (неавтономность личности,внешнюю управляемость индивида) на другие инстанции (ведомство,власть), вменение им ответственности за самого индивида и выполнение имего обязанностей. Чем архаичней культура, чем примитивнее социальнаясистема общественного устройства, тем слабее индивидуальнаяответственность, и тем сильнее перенос упований и ответственности навнешние силы и институты. Или, точнее, тоньше слой средствсамоорганизации и согласования различных подсистем.
Само ее появление указывает наопределенный пласт культуры и соответствующих ей отношений. Конечно,сочетание упований и пессимизма в разных социальных группах иинституциях очень различается, но принципиальная схема этого соединенияразных ценностных компонентов остается той же.[30]Советский тоталитаризм в своей конструкции нового человека, новогообщества, оптимистической ориентации, в значительной степенииспользовал архаически-магические представления об избавлении от нуждыили страданий, характерные для православного обрядоверия, лишенного впринципе идеи личной, персональной ответственности за себя. Поэтомуразложение советского порядка затронуло и структуру «надежды» – какодну из базовых массовых доминант коллективного сознания. Надежда безсредств ее реализации превращается в инфантильную сентиментальнуюмечтательность, а затем – в стеб и систематическое самоосмеивание,самопародирование с разной степенью грубости.
Возникающая при этом схема вменяемойДругому упрощенной интерпретации его мотивов и становится ценностнойосновой, нормой, новым образцом для взаимопонимания или социальногоконсенсуса в обществе. Оправдание такому упрощению и снижению лежит вплоскости квалификации суждения как требований «реализма», как «голойправды», факта, не прикрытого декоративными возвышенными мотивами(«прекраснодушной болтовней»), и как «голоса народа», общего мнения.Цинизм создает условия для снятия социальных, прежде всего -межгрупповых и культурных различий, утверждая общность «минималистских»моральных представлений о социальности, примитивное единствосоциального мира как войны всех против всех, с одной стороны, икомпенсирующее это негативное состояние представление о вожде,национальном лидере, персонифицирующем компромисс желательного ивозможного. Распространяющийся общественный аморализм, как нипарадоксально, ведет к частичной реставрации или даже консервации(после кризиса 1991-93 годов) номенклатурной иерархической организациисоциума, подавляя ценностный потенциал изменений, стремление к новому,сами представления о более высоких и идеальных мотивах поведения, а темсамым – и вероятность массовых достижительских ориентаций, ресурсысоциальной мобильности. Напротив, его результатом становится усилениеразнообразных фобий, комплексов неполноценности, несостоятельности,ущемленности, и, соответственно, неверие в возможности других отношениймежду людьми, другого человеческого состояния.
Множество свидетельств или проявленийобщераспространенного цинизма, характерного и для властей, и населения,можно свести к нескольким вариантам: это
1) цинические или нигилистические оценки
а) действий властей и государственных институтов (самой конституции, суда, парламента, правительства, партий)[31];
б) влиятельных в обществе групп (бизнеса, бюрократии, военного командования);
в) политических событий и процессов (в историческом или недавнем прошлом, например, подавления путча ГКЧП в 1991 г.);
г) отношений основных групп в обществе;
2) упреждающая враждебность
а) к странам Запада;
б) к любым авторитетным фигурам;
3) неверие в благие мотивы людей вообще и др.
Таким, например, было доминирующее восприятие «оранжевых событий» на Украине.[32]Преобладание у россиян негативных чувств в отношении массовогоэнтузиазма, проявленного противниками украинской номенклатуры, связаноне только с имперским комплексом обиды на «младшего брата», но и стемным раздражением, похожим на отношение старого циника и неудачника кюношескому романтизму и увлеченности. То же самое относится и кабсурдной квалификации мотивации чеченских сепаратистов илитеррористок-смертниц («...они воюют лишь из-за денег»), равным образом– и к российским военным («...выиграть эту войну невозможно, потому чтокомандование российской армии продажно, оно куплено чеченцами и нехочет воевать»). Примечательная двойственность этого сознаниязаключается в том, что несмотря на это, абсолютное большинство россиянпризнает эту войну «несправедливой».
Эту массовую неспособность к пониманиюдругих, точнее – к пониманию именно энтузиастических реакций и душевныхдвижений – следует считать одной из важнейших особенностей антропологиипосттоталитарного, постсоветского человека, характерной составляющейнациональной идентичности русских. Речь идет не столько о неразвитостиили человеческой тупости, сколько о склонности к объяснению действийдругих людей (как партнеров, так и оппонентов) самыми низкими мотивамии интересами, готовность принять любой вздор за самоочевидные вещи,если только эти аргументы отталкиваются от «подлой» сторонычеловеческой натуры как общезначимой и «рациональной» основысоциальности. Дело, разумеется, не в «психологии», а в том, чтозадается прежде всего самими институтами государства, а далеевоспроизводится в групповых нормах социального поведения,«заложничестве» населения, оказывающегося под контролем чиновничества.
Апелляция российских политиков,политологов, политтехнологов к геополитике предполагает то же самоесознание: мы (Россия) ничем не отличаемся от других стран, называющихсебя «демократическими», «цивилизованными», «развитыми», и у нас естьсвои национальные «интересы», сводящиеся к утверждению своей силы,власти, получению тех или иных преференций, ибо никаких другихинтересов или принципов, кроме равенства в силе, желания доминировать,пользоваться выгодами эксплуатации, по существу нет. Всякие другие«философствования» – лишь лицемерные попытки закамуфлировать своихищнические стремления «благородными» словесами.
Образцы, паттерны для структурирующихпроцессы негативной мобилизации образов врагов заимствуются из ресурсовархаических, традиционных фобий и предрассудков, идеологическихпредставлений предшествующих эпох и периодов, либо – что более важно – строятся, моделируются по архаическим образцам представлений предшествующих периодов и эпох.Чаще всего смысловыми ресурсами для негативной мобилизации являютсяфантомные элементы разнообразных националистических конструкций,появившиеся в конце XIX века и соединившиеся причудливым образом срутинными ходами советской тоталитарной пропаганды, диапазон которыхвключал как возбуждение классовой ненависти и канализации этой агрессиина «внутреннего врага», так и более поздние варианты антизападнойпропаганды времен холодной войны и блокового противостояния СССР и США.Здесь сочетаются самые разные формы негативной идентификации,включающие идеологические элементы как великодержавности, российскойимперской культуры (русского черносотенства, национально-религиозноговозрождения, декаданса Серебряного века, марксизма), так и компонентызакрытого мобилизационного общества уже советского типа с характернымикомплексами изоляционизма, исключительности, рессантимента,ущемленности, внешней и внутренней опасности, терпения,противопоставления «русского» всему остальному миру, в особенности -более развитому, богатому и свободному. Общим для всех этихидеологических резидуумов является их функциональнаяконсервативно-охранительная роль.
Такое хроническое самоощущение людейможно расценивать как синдром ценностной нефокусированности,расщепленности ценностно-нормативных порядков, процесса их разложения(но не дифференциации), усиления несогласуемости различного родаориентаций и норм, несовместимости различных ценностных порядков.Производным от этого и является широко распространенное сознание людьмисвоей беспомощности, крайне ограниченных возможностей отстаивать своиправа и интересы открытым, публичным и формальным образом, без техгероических сверхусилий, которых требуют от человека, например,идеологи гражданского общества или правозащитники. Никакого «На томстою и не могу иначе». Стоят как раз на другом: на эластичностисоциально-нормативных представлений, предполагающей заметное снижениепорога допустимости, терпимости, приемлемости. Это двусмысленное,желеобразное (в ценностном или моральном отношении) состояние обществаподдерживается механизмами, парализующими связи поднимающей иливозвышающей солидарности, и напротив, спускающими высокий, идеальныйуровень требований к поведению на уровень образцов «жлобского»существования. Атрофия безусловного и готовность довольствоваться тем,что считается неценным, малоценным или негативным с точки зренияценности, но – «своим», «нашим», качеством, присущим членам группы илисообщества, может быть описана как«отсутствие моральной ясности» (the lack of moral clarity).[33]
Но без морального согласия относительнообщих принципов взаимодействия в обществе невозможно функционирование«современных» институтов – рынка, представительской демократии,невозможно формирование «элиты» (признание в качестве таковой тех, ктодемонстрируют наивысшие достижения в своей области). Поэтомудекларированные в Конституции формальные демократические права исвободы, демократическое устройство (разделение властей, независимостьсуда и т.п.) практически никогда не могли быть осуществлены, ибо вреальности действовали неформальные нормы, правила и представления,характерные для «советского человека», знающего «как надо» и где «надо».
Сильнее всего процессы трансформацииили эрозии ценностных структур затрагивают репродуктивные группы, затем– более молодые и ресурсообеспеченные, социально продуктивные группы вобществе, кастрируя их или парализуя их инновационный потенциал, апотом уже захватывают и более широкие, «средние» (по всем параметрам ихарактеристикам) социальные слои, можно сказать – «нормальных людей»,чье поведение не выходит за рамки нормативно предписанных норм иправил, образа мысли и жизни.
В принципе явления публичного цинизма(социального, культурного, философского, эстетического), повторяются вистории с известной регулярностью. Рафинированный цинизм появляется какзапаздывающая реакция на серьезные тектонические изменения в обществе,раскрывающая теневую сторону ценностных инноваций, обнажая, осмеивая итем самым утверждая трансцендентальную природу идеального, указываянепреодолимость дистанции реального и значимого.[34]Вульгарный цинизм – глумливо-ироническое отношение к тому, чтосчитается или проявляет себя в качестве «высокого», «принципиального»,сверхценного, остается достоянием неудачников, позицией эпигонов,аутсайдеров социальных и культурных процессов, слабых в социальном икультурном плане групп. Цинизм – это не релятивизм, указывающий, какминимум, на относительность любых ценностных значений, ихпринадлежность к определенному кругу людей или социальной группе, вкоторых они значимы, а установка на сознательную девальвацию всего, чтоможет придать человеческим действиям надындивидуальную значимость. Вэтом смысле возможная когда-нибудь типология цинизма должна строитьсяприменительно к тому, какая социально-институциональная сфера обществабыла нагружена особыми ценностными значениями в процессе изменений, ипочему именно эти изменения вызвали массовую реакцию разочарования идепрессии. В наших условиях циническая реакция (стеб, соцарт,постмодернизм и т.п.) последовала на идеологические утопии и иллюзии,связанные с трансформациями властных отношений. Суть негативныхустановок заключается не в «эмпирической» констатации «несовершенства»социально-политического устройства России или незрелости, неразвитостидемократии, что означало бы направленный в будущее вектор«совершенствования», а в отрицании самой возможности подобного позитивного утверждения,нигилистическое постулирование незначимости ценностей такого рода,самой идеи идеальных значений, правовой, поддерживающейся без насилия излоупотребления организации коллективного существования.[35]
Явления и масштабы цинической культурыне сводятся к той или иной форме откровенного пренебрежения, если несказать – глумливого отношения к тому, что считается «моральным»,«правильным», «гуманным» или «должным» (такая роль скорее характернадля некоторых репрезентативных, представляющих «публику» или «всехнас», фигур – писателей, актеров, юмористов, эстрадных клоунов,политиков), а к невозможности учета подобных нормативных представлений,или, точнее, – незначимости последних, отсутствию их в горизонтенормального взаимодействия или оценки, привыканию к такому состояниюкак к обычному или естественному (для «нынешнего времени», для«бизнеса», для практической жизни, «для России», для «периодатрансформаций» и проч.).
Распространение подобных механизмоворганизации социальной жизни, или структур социального действияозначает процесс дегенерации системы ценностей, точнее – невозможностьинституционализации соответствующих ценностей, отсутствие каких-либогрупп, которые были бы озабочены проблемами ценностной рационализацииповседневной жизни. В этом плане цинизму власти соответствует массовыйцинизм снизу, или, другими словами, общественный консенсус носитнигилистический характер. Цинична позиция русской православной церкви,с готовностью обслуживающей нынешний режим, войну в Чечне,благословляющей без тени сомнения все крайности русского патриотизма.
Таким образом, дело не внеинформированности или незнании обстоятельств, требующих моральнойоценки или позиции, а в социальном бессилии, цинизме как общей схемеадаптации к социальному миру, предъявляющему несогласуемые требования.Цинизм стал одним из самых значимых механизмов имитации ценностноговыражения.
Негативная мобилизация ведет купрощению ценностной структуры, к массовизации общества, достигаемой наоснове сниженных или нигилистических представлений о нормах и мотивахповедения. Она создает условия для снятия социальных, прежде всего -межгрупповых и культурных различий, утверждая общность «минималистских»моральных представлений о социальности, примитивное единствосоциального мира как войны всех против всех, с одной стороны, и сдругой – компенсирующее или уравновешивающее это негативное состояниеиллюзорным представлением о лидере, вожде, спасителе, твердой руке,политике, способном вывести страну из ситуации крайнего кризиса. Такойлидер – функция от состояния растерянности, дезорганизованности,негативистского подавления источников позитивной солидарности, которыеобеспечивают восстановление значимости патерналистских ориентаций ибезальтернативности. Общественный аморализм оборачиваетсяреконструкцией традиционалистского принципа конституции«общества-государства» сверху, воссозданием самого гена вертикальнойили номенклатурной организации (вышестоящий подбирает под себяподчиненных и подданных; этот тот самый случай, когда законы пишутсядля подданных, а не для властей).
Поэтому активизация фобий – внутренних(главным образом – этнонациональных) и внешних (антизападничество,антиамериканизм) – производит двойной эффект: этозащитно-компенсаторное самоутверждение и, вместе с тем, нейтрализацияили изоляция от других источников ценностного влияния и рецепции, безкоторых приостанавливаются процессы дифференциации, артикуляциигрупповых и социальных различий, ценностного многообразия и ихвыражения.
Разочарование в прежних возвышенныхидеях и принципах ведет не к смене картины реальности, а к разрушениювсего ценностно-нормативного порядка в закрытом и репрессивномобществе, особенно тогда, когда оно начинает меняться. Поэтомурезультатом негативной мобилизации оказываетсявыжженноеценностное пространство, в пределах которого уже невозможны никакиесмысловые инновации, энтузиастический подъем или позитивнаягратификация.Вместе с тем, негативная мобилизацияникогда не носит тотального характера. Будучи своего рода суррогатомидеологии, она охватывает более ангажированные и политически активныегруппы, стерилизует их, лишая общество каких-либо надежд на изменения вближайшем будущем. Ее результатом становится консервация некоторыхэлементов старой структуры и поддержка лидера, сохраняющаяся до техпор, пока воспроизводится ситуация безальтернативности во всех сферах(«пропутинские симпатии»). Но одновременно создаются условия длядиффузной реакции отторжения у социально слабых и периферийных поотношению к власти и центральным символическим институтам групп. Этоотторжение оказывается в резонансе с накапливающимся недовольствомнеэффективной властью у более образованных и предприимчивых группнаселения, усиливающимся чувством стагнации, тупика, разложения, но ононе трансформируется в те или иные усилия по консолидированию групповыхинтересов или взглядов, образованию союзов и ассоциаций, а принимаетформу ожидания, проекции на будущее какого-то неопределенного похарактеру социального взрыва, коллапса, кризиса, который снесет этуавторитарную систему и откроет путь к ускоренной модернизации идемократизации страны. Речь в этом случае не идет о реальных социальныхнапряжениях и возможных кризисах, хотя «эффект Эдипа»(самоосуществляющегося пророчества) отрицать здесь трудно.
[1]Гуревич А. Я. История в человеческом измерении (Размышления медиевиста) // Новое литературное обозрение. 2005. №75. С. 38-39.
[2]Под этим понимается прежде всего человек, наделенный «здравым смыслом»(тоже социально очень определенной категории, возникающей в Англии неранее середины XVIII века). Хотя сегодня мы бы скорее сказали, что«человек вообще» – этот представитель прежде всего «среднего класса»,то есть «автономный» индивид, включенный во множество социальных связейи отношений с различными социальными группами и институтами, а потому -относительно свободный от каждого из них, ориентирующийся насобственные представления о том, как он должен себя вести и чемруководствоваться в своей частной или публичной жизни, обязанный своимблагополучием и статусом самому себе, полученному образованию,профессиональной деятельности, а стало быть, и уважающий себя за это.
[3] Эта мысль принадлежит Г. Риккерту, впервые высказавшему ее в своих лекциях о Канте: RickertH. Kant als Philosoph der modernen Kultur. Tübingen, 1924.
[4]Как писал Дж. Оруэлл еще в августе 1941 года, «современная Германияпродвинулась по пути науки куда дальше, чем Англия, но стала куда болееварварской страной. Многое из того, во что верил Уэллс, материальноосуществлено в нацистской Германии. Там порядок, планирование, наука,поощряемая государством, сталь, бетон, аэропланы – и все это поставленона службу идеям, подобающим каменному веку. Наука сражается на сторонепредрассудка». Цит. по: Оруэлл Дж. Лев и Единорог. М., 2003. С. 176.
[5]Чтобы не перегружать текст иллюстративными ссылками, отошлю читателятолько к последним из недавно переведенных работ такого рода: Ассман Я. Культурная память. М., 2005; Шартье Р. Письменная культура и общество. М., 2006.
[6]Примечательно, что исходная установка этнометодологов – их критическоеотношение к «большой социологии», представленное в манифестах«гуманистической», «радикальной» и т.п. социологии, – базировалась натребовании принимать во внимание прежде всего горизонт повседневности,«жизненного мира» обычного человека, то есть тот план реальности, гденивелированы различия между профаном и специально обученнымисследователем, вооруженным абстрактными теоретическими понятиями икатегориями, ничего общего не имеющими с заботами и нуждами «реальныхлюдей». Иначе говоря, в качестве основания для социальных науквыдвигалось обыденное, аморфное, неконцептуализированное представлениео человеке. Подробнее см.: Гудков Л. Д. «Культура повседневности» в новейших социологических теориях. М., 1988; Он же.Проблема повседневности и поиски альтернативной теории социологии. //ФРГ глазами западногерманской социологии. М., 1989. С.296-329.
[7]Конечно, важную роль в возникновении таких слепых пятен на картегуманитарных исследований в России сыграла деградация общества,пережившего эрозию или распад моральных систем регуляции, утратачувствительности общества или его элиты к подобным вопросам, стираниеразличий между образованными «носителями культуры» и социальным низом.Но даже если бы, предположим, кто-то попытался проанализировать всерьеззначимость подобных механизмов поведения в российском прошлом инастоящем, я думаю, что у него это не получилось бы, поскольку дляэтого у него не было бы нужных аналитических инструментов.
[8]Гудков Л.Д. Метафора и рациональность в перспективе социальной эпистемологии. М., 1994.
[9]Хотя это был коллективный проект, но сам замысел и теоретическаяпроработка принадлежали именно Ю.А. Леваде; на долю остальных егосотрудников выпала задача реализации отдельных звеньев общей работы.Результаты первого опроса были изложены в коллективной монографии:Советский простой человек: опыт социального портрета на рубеже 90-х.М., 1993. Вышли также немецкое и французское издания книги.
[10]Попытки найти соответствие между социальным характером и общественнымпорядком или экономической системой делались практически с самоговозникновения социологии как науки. В 1920-х – 30-х годах американскиесоциологи были озабочены выявлением «базовой личности» – социальногохарактера, типичного для данной социально-экономической системы.Позднее, в 1945-46 гг. группа социальных психологов и философов подруководством Т. Адорно стремилась выявить черты «авторитарнойличности», фашизоидного человека, служащего предпосылкой развития иэлементом фашистского режима. – Адорно Т. Сэнфорд Н. Френкель-Брюнсвик Э. Левинсон Д. Л.Исследования авторитарной личности. М., 2001. В свернутом видепредставления о доминирующем типе социальных отношений лежат и впозднейших типологиях политической культуры. См., например: Almond G., Verba S. The Civic Culture: Political Attitudes and Democracy in Five Nation. Princeton, N.Y., 1963; Almond G., Verba S. The Civil Culture Revisited. Boston, 1980.
[11] Обычно ссылаются на второе, значительно переработанное и расширенное издание его книги: Mehnert K. Sowjetmensch: Versuch eines Porträts nach dreizehn Reisen in die Sowjetunion, 1929-1959. 2.Aufl., Stuttgart, 1967.
[12]Смирнов Г.Л. Советский человек: формирование социалистического типа личности. М., 1971 (2-е и 3-е издания – в 1973 и 1980 гг.).
[13]Конечно, сегодня уже нельзя говорить о целостной системе этихинститутов, как таковая она распалась, часть из них (ЦК КПСС, Госплан идругие) прекратили свое существование, но другие (ФСБ, армия, МВД, суд,школа), частично изменившись, продолжают свое функционирование.
[14]Концептуальное описание «простого советского человека» дано Левадой настр. 10-32 указанной книги. Изложение этого фрагмента работы даетсяздесь в виде краткого реферата, сжатого пересказа, дополняемоговыводами и материалами более поздних исследований. Сам научный проектпродолжает более ранние концептуальные разработки Левадойантропологической проблематики в социальных науках. Я имею в видуследующие работы Ю.А. Левады: Социальные рамки экономического действия;Проблемы экономической антропологии у К. Маркса; Культурный контекстэкономического действия; Игровые структуры в системах социальногодействия; Советский человек и западное общество: проблемы альтернативы,собранные в книге: Левада Ю. А. Статьи по социологии. М.,1993. С. 61-122 и 177-189. См. также статьи, образующие целый раздел«Проблема советского человека» в кн.: Левада Ю. А. От мнений к пониманию. М., 2000. С. 391-548, написанные по данным последующих замеров.
[15] Такова идея оккупационной власти, разделяемая очень многими критиками коммунизма.
[16] Или в вырожденной форме приветствия современных русских нацистов: «Служу России!».
[17] Советский простой человек... С. 24.
[18]Там же. С. 8. Хотя Левада считает, что «советский человек» в полномвиде представлен лишь в одном поколении советских людей, рожденияпримерно 1920-х годов, практически ушедшем в настоящее время, тем неменее, этот тип захватывает гораздо больший период времени, чем этоказалось нам в начале 90-х годов. См.: Левада Ю. А. Поколения ХХ века: возможности исследования // Отцы и дети: поколенческий анализ современной России. М., 2005. С. 39-60.
[19]Гудков Л. Д.Феномен простоты: О национальном самосознании русских. // Человек.1991. №.1. Если следовать массовому самоописанию, то самымихарактерными (чаще всего называемыми) чертами советского илироссийского человека будут «простой», «открытый», «терпеливый»,«гостеприимный», «непрактичный», «готовый прийти на помощь», «ленивый»и т.п. (реже всего в этом случае используются такие определения, как«культурный», «воспитанный», «энергичный, предприимчивый»,«рациональный», «религиозный» и т.п.). Подробнее в кн.: Советскийпростой человек: опыт социального портрета на рубеже 90-х. С. 130-151;а также: Гудков Л. Д. Массовая идентичность и институциональное насилие // Вестник общественного мнения. 2003. №1(67). С. 28-44 и №2 (68). С. 35-51.
[20] Подробнее об этом см.: Гудков Л. Д. Негативная идентичность. М., 2004.
[21]Советскийпростой человек... С. 19 («...фактор, структурирующий вертикальносоветское общество, – мера допущенности к властным привилегиям исопутствующим им информационным, потребительским и пр. дефицитам»).
[22]Гудков Л. Д., Пчелина М.Бедность и зависть: негативный фон переходного общества. //Экономические и социальные перемены: Мониторинг общественного мнения.1995. №6. С. 31-42; Левада Ю. А. «Человек советский»:Четвертая волна: Функции и динамика общественных настроений // Вестникобщественного мнения. 2004. №4 (72). С. 8-18, особенно с. 10-13.
[23]Внешние заимствования (технологий, риторики гражданского или правовогообщества и т.п. символов современности) всегда предполагаютнейтрализацию или выхолащивание прежних смыслов и наделениевоспринятого собственным значением, вписыванием заимствований в свойконтекст. Именно благодаря изменению функциональной роли образца ипроисходит адаптация чужих категорий и понятий к отечественнойреальности. Нынешний авторитарный режим Путина немыслим без разногорода идеологических эполет «большого стиля» и бантиков «строительствауправляемой демократии», «диктатуры закона», «гражданского общества» иборьбы «Наших» (по существу – своего рода штурмовых отрядов правящейпартии) с «фашизмом».
[24]Другими словами, мы имеем дело с тем, что можно назвать «антикультура»,если сравнивать этот тип человека и его систему ценностных инормативных ориентаций с «европейским» комплексом императивовсамокультивирования, самообразования, воспитания, аристократическогоили меритократического облагораживания, имевшего место в ХIХ веке.
[25]После 2000 г., когда вышла книга «От мнений – к пониманию», Ю.А. Левадаопубликовал, помимо прочего, более 15 статей по проблематике«советского человека». Работы последних шести лет по этой тематике,регулярно появлявшиеся в журнале нашего центра «Вестник общественногомнения», собраны им в книге «Ищем человека», которая должна выйти вэтом году в «Новом издательстве».
[26] См. Гудков Л. Д. Цинизм «непереходного» общества // Вестник общественного мнения. 2005. №2 (76). С. 43-62.
[27] Советский простой человек... С. 24.
[28]Кроме церкви и армии как символических фокусов массовой идентичности.Церковь выступает суррогатом морального авторитета, армия – какмодельный институт для «общества-государства» в целом.
[29]Гудков Л. Д. О легитимности социального порядка // Вестник общественного мнения. 2004. №2 (70).
[30]В. Шаламов, описывая опыт лагерного существования, писал, что надежда влагере разрушает моральные основы в человеке. Стремление выжить любойценой унизительно или убийственно (в том только случае, если самосуществование оказывается возможным при условии аморальностисоциального порядка).
[31]Государственный патернализм сочетается с недвусмысленно негативнойоценкой людей во власти как коррумпированных, вороватых,некомпетентных, эгоистических и т.п. Исследования свидетельствуют обустойчивом недоверии ко всем социальным и общественно-политическиминститутам, кроме президента и церкви – к суду, парламенту,правительству, правоохранительным органам и т.п. См.: Гудков Л. Д. О легитимности социального порядка // Вестник общественного мнения. 2004. №2; Левада Ю. А. Феномен власти в общественном мнении: парадоксы и стереотипы восприятия // Вестник общественного мнения. 1998. №5; Зоркая Н. В. Политическое участие и доверие населения политическим институтам и лидерам. // Вестник общественного мнения. 1999. №1 и др.
[32] См. подробнее: Дубин Б. В. Россия и соседи: проблемы взаимопонимания // Вестник общественного мнения. 2005. №1. С. 32-33.
[33] Выражение принадлежит Натану Щаранскому и взято из недавно вышедшей его книги: SharanskyN. (With R. Dermer).The case for democracy. The power of freedom to overcome tyranny andterror. N.Y., 2004: «Мир без моральной ясности – это мир, в которомдиктатор говорит о правах человека, даже если он убил тысячи, десяткитысяч, сотни тысяч, миллионы или даже десятки миллионов человек» – p.XIII; «Мир без моральной ясности – это мир, в котором жестокий диктаторможет рассматриваться как приемлемый партнер в мирном процессе» – p. XX;
[34]Слотердайк П.Критика цинического разума. Екатеринбург, 2004. С. 424: «Циническимнастроем отличаются поэтому времена пустых жестов и изощреннойфразеологии с наперед обусловленным тайным подтекстом, – фразеологии,при которой за каждым официальным словом тайно присутствует личноенесогласие с ним, совсем иное вкладываемое в него значение («Мир,вывернутый наизнанку») и ирония; фразеология, при которой официальнозаявляют одно, а молчаливо подразумевают противоположное – то, о чемзнают кое-что лишь посвященные, только точно так же «испорченные иразвращенные», точно также склонные к декадансу и к иронии».
[35]Ср. данные опросов о позитивном отношении российского населения кдепортации чеченцев в 1943 г. и к фигуре Сталина, об апологии Будановаи проч.: Общественное мнение – 2004. Ежегодник. М., Левада-Центр, 2004.С. 100-121, 168 и др.
(Статья публикуется в авторской редакции)
© Л.Д. Гудков